– Об этом неприятно говорить. Мой муж не хочет с вами встречаться. Похоже, вы верите в какой-то заговор, цель которого – помешать вашей встрече. Это не так. Мы здесь не для того, чтобы сбить вас со следа. Мы здесь по воле моего мужа, чтобы просить вас: пожалуйста, оставьте его в покое. Он содержал вас не для того, чтобы посеять надежду на будущее воссоединение, – он покупал себе право остаться для вас никем. Это так трудно понять? Мы слишком много просим?
Мне хочется плакать.
– Почему он сам мне этого не скажет?
– Если в двух словах, – мачеха отхлебывает чай, – от стыда. Он стыдится вас.
– Как он может стыдиться сына, с которым отказывается встречаться?
– Мой муж не стыдится вашего происхождения, он стыдится того, чем вы занимаетесь.
Один из посетителей в конце зала неожиданно встает, отодвигая стул назад.
– Вы причиняете боль ему, нам, себе. Пожалуйста, хватит.
Официантка с размаху натыкается на стул. Чашки и ватрушки с малиной соскальзывают с подноса, и тонкий фарфор со звоном разлетается на куски под дружное “оооооооооо”. Мачеха, сводная сестра и я вместе с ними наблюдаем за происшествием. Подплывает метрдотель, чтобы лично наблюдать за процессом уборки. Извинения с одной стороны, заверения, приказы, губки для чистки ковров, совки для мусора – с другой. Шестьдесят секунд спустя не остается ничего, что напоминало бы о великом ватрушечном кризисе.
– Хорошо, – говорю я.
– Хорошо? – переспрашивает сводная сестра.
Я обращаюсь к женщине, которую мой отец выбрал себе в жены.
– Хорошо, вы победили.
Она этого не ожидала. Я сам не ожидал. Она пристально смотрит мне в лицо, ища подвох. Никакого подвоха.
– Мой отец – просто тем, что сам он ни разу не пытался встретиться со мной или написать мне, – уже давно ясно дал понять, как он ко мне относится. Я… Я не знаю, я никак не хотел в это верить. А теперь передайте ему, – в прозрачной, как слеза, вазе стоит абрикосовая гвоздика, – привет. Привет и пока.
Мачеха не спускает с меня глаз.
Я встаю, чтобы уйти.
– Ты получил это от дедушки? – бросает сводная сестра. Она кивает головой на дневник пилота кайтэн, завернутый в черную ткань. – Потому что тогда это принадлежит Цукиямам.
Я смотрю на эту анти-Андзю. Если бы она попросила вежливо, я бы согласился отдать его.
– Это мой обед. Я спешу на работу.
Я ухожу из чайного зала “Амадеус”, не оглядываясь, и уношу дневник с собой. Дворецкий вызывает лифт и кланяется, пока двери закрываются. Я один в этой коробке – играет “On Top of the World” группы “Карпентерз”. Эта мелодия вызывает у меня зубовный скрежет, но я слишком опустошен, чтобы кого-нибудь ненавидеть. Я ошеломлен только что принятым решением. На табло мигают номера этажей. Я действительно так думаю? Мой отец никогда не захочет со мной встретиться… Значит, мои поиски… бессмысленны? Им конец? Смысл моей жизни перечеркнут? Наверное, да – я действительно так думаю.
– Первый этаж, – сообщает лифт.
Двери разъехались, и внутрь врывается толпа очень спешащих людей. Я вынужден пробиваться к выходу, пока двери не закрылись и меня снова не унесло туда, откуда я только что ушел.
7
Карты
Сатико Сэра, третий мой босс за последние четыре недели, не преувеличивала: в “нероновской” пекарне жарко, как в преисподней, а мою работу – составлять пиццу по номерам – могла бы делать даже обезьяна. Размером пекарня напоминает крысиную нору – пять шагов в длину и один в ширину, с одного конца в ней отгорожено подобие загона со шкафчиками и стульями для разносчиков-мотоциклистов. Сатико и Томоми стоят за прилавком и принимают заказы по телефону или от заказчиков, которые приходят сами и передают бланки через окошечко. Я кладу на коржи начинку по названию пиццы на гигантской таблице во всю стену, с цветными ярлычками вместо надписей – для обезьян, которые не умеют читать. Так, например, в большом круге с надписью “Перестрелка в Чикаго” наклеены маленькие фотографии томатной пасты, шариков мясного фарша, колбасы, чили, красного и желтого сладкого перца, сыра; “Медовый месяц на Гавайях” – помидоры, ананас, тунец, кокосовый орех; “Нерономан ” – пепперони, сметана, каперсы, оливки и королевские креветки. Коржи тоже разные: толстые, хрустящие, с травами, с моцареллой. Начинки живут в огромном холодильнике величиной с пещеру – на каждый отдельный контейнер наклеена фотография содержимого. Положив нужную начинку, суешь пиццы в двухколейную газовую геенну. Ролики транспортера протаскивают их сквозь ее раскаленное нутро со скоростью около десяти сантиметров в минуту, хотя, если заказов много, можно залезть в печь щипцами и заставить пиццу родиться недоношенной.
– Весь фокус в том, чтобы правильно рассчитать время, – говорит Сатико, собирая волосы в хвост. – В идеале пицца кладется в коробку – и к ней приклеивается бланк заказа – в ту секунду, когда разносчик возвращается с предыдущего вызова.
Через полчаса Сатико оставляет меня одного. Забавно – заказы сыплются один за другим и не прекращаются даже между часом и двумя ночи, поэтому, в отличие от бюро находок в Уэно или “Падающей звезды”, у меня почти не остается времени на раздумья. Наши клиенты – студенты, карточные шулеры, деловые люди, работающие ночами: Синдзюку – это ночные джунгли. Пью воду литрами, теряю литры воды с потом – ни разу даже отлить не понадобилось. Кроме всего прочего, здесь есть вытяжка – она шумит, как паром, – и крошечный радиоприемник – он ловит только местную станцию, застрявшую где-то в восьмидесятых. Еще есть довольно поверхностная карта мира, чтобы изводить рабов этого ада мыслями о тех странах – и живущих там женщинах разных цветов кожи, – куда им не дано поехать. Стрелки настенных часов медленно ползут вперед. Сатико именно такова, какой я ее себе представлял по телефону: безалаберная, организованная, нервная, невозмутимая. Томоми – злая ведьма, о на работает в “Нероне” со времен адмирала Перри [124] и отнюдь не собирается нарушать размеренность своей жизни ради повышения в должности. Она болтает с друзьями по телефону, заигрывает с разносчиками, выбирает курсы рукоделия, на которые никогда не запишется, и бросает прозрачные намеки на интрижку с хозяином “Нерона” икс лет назад и на вред, который она могла бы причинить его браку, окажись милая ее сердцу гармония под угрозой. Ее голос может резать листовую сталь, ее смех похож на оглушительную, яркую джазовую импровизацию. Разносчики сменяются каждую неделю; сегодня очередь Онидзуки и Дои. У Онидзуки гвоздь в нижней губе и горчично-желтые волосы, вместо униформы “Пицца Нерон” он носит косуху с черепом. Когда Сатико знакомит нас, он говорит:
– Парень, что работал здесь до тебя, путал заказы. Клиенты меня с дерьмом мешали. Не путай заказы.
Он родом из Тохоку и до сих пор не избавился от северного акцента, густого, как сырая нефть, – это меня несколько беспокоит: вдруг я спутаю смертельную угрозу с замечанием о погоде? Дои уже в возрасте, ему за сорок, он прихрамывает, и на лице у него – выражение распятого Христа. Страдальческий, мутный взгляд, будто с экранной заставки, не слишком много волос на голове, зато с избытком на подбородке.
– Не давай Онидзуке себя запугать, мэн, – говорит он. – Он славный. Бесплатно присматривал за моей тачкой. Травку куришь?
Я отвечаю “нет”; он грустно качает головой.
– Вы, молодые, тратите лучшие годы впустую, потом будете жалеть, мэн. Хочешь, познакомлю с друзьями, которые знают толк в вечеринках? Обслужат по первому классу, все в пределах разумного.
В клетку входит Томоми – у нее дар подслушивать.
– В пределах разумного? Хочешь узнать, насколько это разумно, вообрази НЛО шириной с милю, которое играет музыку из “Миссия невыполнима” [125] над императорским дворцом.
В три утра Сатико приносит мне кружку самого крепкого кофе на свете – такого густого, что в него можно втыкать карандаши, – и я забываю об усталости. Онидзука ждет в клетушке для персонала и больше со мной не заговаривает. Дважды мне почти удалось выкурить сигарету перед центральным входом в пиццерию. Отсюда открывается великолепный вид на “Пан-оптикон”. Предупредительные огни для самолетов мигают от заката до рассвета. Настоящий Нью-Йорк. Оба раза геенна призывала меня обратно прежде, чем я успевал докурить. Пока я жду, когда “Клуб здоровья” – спаржа, сметана, оливки, ломтики картофеля, чеснок – выплывет из геенны, Дои наклоняется над окошечком:
– Миякэ, ты знаешь, как я голоден?
– Как ты голоден, Дои?
– Я так голоден, что готов отрубить себе палец и сжевать его.
– Тогда ты действительно голоден.
– Дай-ка нож.
Выражением лица переспрашиваю, стоит ли мне это делать.
– Передай мне нож, мэн, положение критическое.
– Будь осторожен – лезвие острое.
– А иначе зачем же он нужен, мэн?
Дои кладет большой палец левой руки на разделочную доску, прикладывает к нему лезвие ножа и сильно бьет по рукоятке кулаком правой. Лезвие проходит прямо по суставу. По столу течет кровь – Дои задерживает дыхание:
– Ого, не хило!
Он берет свой палец и отправляет в рот. Чпок. Я захлебываюсь сухим воздухом. Дои медленно жует, определяя, как оно на вкус.
– Хрящевато, мэн, а вообще ничего! – Дои выплевывает косточку, обглоданную до белизны.
Я роняю все, что держал в руках. В окошечке появляется Сатико – я показываю пальцем, проглатывая подступивший к горлу комок.
– Дои! – Она разражается руганью. – Примадонна ты эдакая! Что, нашел новую аудиторию? Извини, Миякэ, я должна была предупредить, что у Дои есть хобби: школа фокусников.
Дои изображает наступательную позицию кунг-фу:
– Священная академия иллюзионистов – это тебе не хобби, атаманша. Наступит день, и перед “Будоканом” выстроятся очереди, чтобы попасть на мое представление. – Он машет передо мной двумя невредимыми большими пальцами. – По глазам видно, что этому Сиякэ чертовски не хватает волшебства.
– Миякэ, – поправляет Сатико.
– И ему тоже, – заявляет Дои.
Я не знаю, как на это реагировать, – просто чувствую облегчение оттого, что кровь оказалась всего лишь томатным соком. Пять часов. Утро готовится к выходу. Сатико просит приготовить несколько порций мини-салата: я мою латук и маленькие помидорчики. Заказов на пиццу снова становится больше – кто же ест пиццу на завтрак? Но прежде чем я успеваю это узнать, Сатико возвращается и заявляет голосом верховного судьи:
– Эйдзи Миякэ, властью, данной мне императором Нероном, принимая во внимание ваше примерное поведение, я объявляю, что ваше пожизненное заключение прерывается на шестнадцать часов. Тем не менее в полночь вам надлежит вновь явиться в данное исправительное учреждение для отбывания новых восьми часов каторги.
Я хмурюсь.
– А?
Сатико показывает на часы:
– Уже восемь. Надеюсь, тебе есть куда пойти?
– Дверь пиццерии открывается. Сатико глядит по сторонам и снова на меня, будто хочет сказать “ага!”.
– За воротами узника ждет посетитель.
…Аи говорит, что ей все равно куда, только не в кафе “Юпитер”, и мы идем по Синдзюку в поисках места, где можно позавтракать. Разговор поначалу не клеится – мы ведь не встречались с того самого дня в кафе “Юпитер”, хотя на прошлой неделе проболтали по телефону, должно быть, больше суток.
– Если влажность еще усилится, – решаюсь я, – то это будет уже дождь.
Аи поднимает лицо к небу:
– Знаешь, это и так уже дождь.
Она приехала на автобусе из Ниигаты вчера вечером и устала с дороги. Я весь потный и всклокоченный, как постель в борделе. Мне так кажется.
– Ну, как все прошло с твоим отцом?
– Аи хмыкает.
– Безнадежно. Я знала, что это будет… – начинает она.
– Произношу положенные звуки в положенное время,
но, как это всегда бывает, когда люди обсуждают со мной свои трудности с родителями, я чувствую себя, как будто мне рассказывают о состоянии здоровья того органа, которого у меня нет. И все же я просто лопаюсь от радости: Аи пришла ко мне, чтобы вместе позавтракать. Мы проходим мимо маленького храма – Аи прерывает разговор, смотрит на деревья, ворота тори, соломенные канаты и бумажные свитки. Позади апельсина, бутылки виски и вазы с хризантемами восседает статуя дзидзё. Пожилой человек застыл, погруженный в молитву.
– Музыканты суеверны? – спрашиваю я.
– Это зависит от инструмента. Струнники – с технической точки зрения, пианисты тоже к ним относятся – могут позволить себе роскошь репетировать, пока не получится так, как нужно, а любые ошибки, которые мы все же делаем, обычно проглатываются оркестром. Тем же, кто играет на духовых, деревянных и особенно медных, тяжелее. Как бы хорошо ты ни играл, одна неудачная нота – и божественная Девятая симфония Брукнера разражается – гм, метафора моего последнего дирижера – натужным пуканьем. Почти все, кто играет на духовых, по утрам пьют кофе с бета-блокаторами [126] вместо печенья. А специалисты по пицце с Якусимы суеверны?
– Последний раз, когда я был в храме, я приходил туда, э-э, чтобы отпилить голову богу.
– Молнией?
– Всего лишь ножовкой из набора юного плотника.
– Она видит, что я говорю серьезно.
– Этот бог не дал тебе того, чего ты хотел?
– Этот бог дал мне именно то, чего я хотел.
– И поэтому ты отпилил ему голову?
– Ага.
– Мне нужно быть осторожней с исполнением твоих желаний.
– Аи Имадзё, я, Эйдзи Миякэ, клянусь, что никогда не отпилю тебе голову.
– Тогда все в порядке. А тебя не отправили в исправительную колонию для малолетних за разрушение религиозных памятников?
– До сегодняшнего утра я никому об этом не рассказывал.
Аи окидывает меня взглядом, который может иметь девяносто девять значений. Над входом в “Макдональдс” висит электронное табло с количеством свободных мест – цифры на нем мигают, изменяясь по единице то в ту, то в другую сторону. В сиденья вмонтированы детекторы, догадываюсь я. Аи говорит, чтобы я занял столик на втором этаже и подождал, пока она стоит в очереди, а я слишком устал, чтобы спорить. В “Макдональдсе” воняет “Макдональдсом”, но, по крайней мере, это зловоние заглушит мое собственное – зловоние Миякэ, немытого кухонного раба. На втором этаже расположилась стайка медсестер-практиканток – они курят, жалуются друг другу на жизнь и пронзительно хохочут в мобильники. Я подсчитываю деньги, которые только что заработал, и усталость отступает. Сейчас в “Макдональдсе” европейские недели – на стене висит видеоэкран, по которому ползут виды Рима, а усыпляющая музыка затягивает, как водоворот. Наверху лестницы появляется Аи с подносом и огл ядывается. Надо бы помахать, но мне нравится на нее смотреть. Черные леггинсы, небесно-голубая футболка под шелковой рубашкой цвета спелых ягод и янтарные сережки. Если бы Аи была медсестрой, я бы сломал позвоночник, только бы попасть к ней в палату.
– У них кончился шоколадный коктейль, – говорит она. – Я взяла банановый. А у тебя, я вижу, фетиш на медсестер.
– Они, должно быть, э-э, ходят за мной по пятам.
Аи вставляет соломинку в крышку моего коктейля.
– Мечтать не вредно – ты же воняешь сыром. Сатико говорит, что среди ваших покупателей много медсестер – у них практика через дорогу. Вон то серое здание – больница Сэнсо-дзи.
– А я думал, тюрьма. Ты будешь только зеленый чай?
– Зеленый чай – это все, что мне по расписанию можно до обеда.
– О, я опять забыл. Извини.
– Не извиняйся. Диабет – это болезнь, а не грех.
– Я не имел в виду…
– Успокойся, успокойся; я знаю. Ешь.
Под окном течет мощный поток трутней – государственные служащие спешат добраться до своих столов раньше, чем начальник отдела усядется за свой.
– Когда-то давным-давно, – говорит Аи, – люди строили Токио. Но с тех пор что-то изменилось, пошло не так, и теперь Токио строит людей.
Я жду, когда струйка коктейля растворится у меня на языке.
– Так, значит, твой отец сказал, что если ты его не послушаешь и поедешь в Париж, то больше не сможешь вернуться в Ниигату.
– А я сказала, что хорошо, если ему так угодно.
– Значит, ты не поедешь в Париж?
– Я поеду в Париж. И никогда не вернусь в Ниигату.
– Твой отец действительно имел в виду то, что сказал?
– Его термоядерная угроза предназначалась матери, а не мне. “Если ты хочешь, чтобы в старости за тобой ухаживала твоя дочь, ты заставишь ее остаться”. Знаешь, почти сразу после этого разговора он отправился играть в патинко. Мать разразилась шквалом рыданий, чего он и ждал. Я думаю: в каком веке мы живем? Знаешь, в горах вокруг Ниигаты есть деревни, куда жен завозят с Филиппин партиями по двадцать человек, потому что как только местные девушки становятся совершеннолетними, они садятся на самый быстрый синкансэн [127] и уезжают подальше. Мужчины не могут понять почему.
– Значит, ты победила. Ты едешь в Париж.
– В немилости, но я еду.
– Я закуриваю “Джей-пи-эс”.
– Ты такая твердая, Аи.
– Она качает головой.
– Эта разница между тем, как тебя воспринимают другие и как ты сам себя воспринимаешь, – для меня загадка. По-моему, это ты твердый. По-моему, я – такая же твердая, как твой коктейль, который, кстати, на девять десятых состоит из свиного жира. Я очень хочу, чтобы мои родители гордились мной. Настоящая твердость – это когда тебе не нужно постоянное одобрение других,.
На римском балконе при свете заходящего солнца девушка ставит подсолнухи в терракотовую вазу. Она замечает оператора с камерой, хмурится, надувает губы, встряхивает волосами и исчезает. Аи раскачивает чайный пакетик, вынимая его из кипятка и опуская обратно.
– Честное слово, они, кажется, были бы счастливее, если бы я окончила двухгодичные курсы визажистов в каком-нибудь женском колледже, вышла замуж за дантиста и произвела на свет выводок младенцев. Музыка. Ты питаешься ею, но и она питается тобой.
– И все же. По сравнению с семейством Миякэ твоя семья – просто фон Триппы из “Звуков музыки” [128] .
Аи раскачивает пакетик.
– Фон Траппы. Капкан.
У нашего столика из ниоткуда появляется малышка лет пяти и смотрит на Аи.
– Откуда малыши попадают в мамины животики?
– Их приносят аисты, – говорит Аи.
– Похоже, малышка сомневается.
– А где аисты их берут?
– В Париже, – отвечаю я и получаю улыбку Аи.
На лестнице появляется отец девочки с подносом еды в ярких обертках, и она убегает. Судя по всему, он хороший отец.
Аи смотрит на меня. Я представляю, каким ее лицо будет в глубокой старости и каким оно было, когда она была совсем маленькой девочкой. Я никогда никому не смотрел в глаза так долго с тех пор, как мы с Андзю играли в гляделки. Будь это в кино, а не в “Макдональдсе”, мы бы поцеловались. А может, то, что не поцеловались, сближает нас еще больше. Преданность, печаль, хорошие новости, плохие дни.
– Хорошо, – наконец произношу я, и Аи не спрашивает: “Хорошо что?”
Она ногтем стирает защитный слой с карточки “Мак-Териакибургера”.
– Смотри. Я выиграла коробку с детским обедом и заводной индюшкой. Наверняка это добрый знак. Ты разрешишь купить тебе новую бейсболку?
– Эту мне подарила Андзю, – отвечаю я, прежде чем успеваю передумать.
Аи хмурится.
– Кто это?
– Моя сестра-двойняшка.